Я о ней много думал. Особенно в детстве.
Хорошо быть храбрым: все уважают, а другие и боятся. А главное, думал я, никогда нет этого паскудного трепета в душе, когда ноги сами тянут бежать, а то от трепету до того слабнут, что коленки трясутся и, кажется, лучше бы лег и живым в землю закопался, И я не столько боялся самой опасности, сколько самого страха, из-за кото-рого столько подлостей на свете делается. Сколько друзей, товарищей, сколько самой бесценной правды предано из-за трусости: "Не хватило воздуху сказать!"
И я знал, что по-французски "трус" и "подлец" - одно слово - "ляш". И верно, думал я: трусость приводит к подлости.
Я заметил, что боюсь высоты. До того боюсь, что если ложу на перилах балкона на шестом этаже, то чувствую, как за спиной так и дует холодом пустота. Просто слышу, как звенит, проклятая, холодом сво-им. И говорю тогда невпопад: оглушает сзади пу-стота.
Я раз видел, как на подвеске красил купол кровельщик. Метров сорок высоты, а он на дощечке, вроде дет-ских качелей. Мажет, как будто на панели стоит, еще закурил, папироску скручивает. Вот я позавидовал! Да если б меня туда... я вцепился б, как клещ, в веревки или уж прямо бросился бы вниз, чтоб разом покончить Со страхом: это самое больное, самое непереносимое чувство.
Я выследил этого храбреца и вечером пошел за ним. Он пошел прямо на реку. Стал раздеваться. Я рядом. Я, при таком храбреце, пробежал по мосткам до самого краю и с разбегу бух головой: глубоко там, не ударишься, Выплыл. Смотрю: мой кровельщик стоит по
пояс в воде и плещет на себя, приседает, как баба Я ему:
- Дяденька, иди сюда, здесь водица свежей.
А он:
- Ишь прыткий какой. Тама, гляди, утонуть можно,
- Да тут тебе по шею.
- Ладно! Не ровен час, колдобина али омут какой,
Ну тебя к лешему! Не мани.
- А как же выси-то не боишься?
- По привычке.
А поначалу сказал, что страховито было.
Я решил, что приучу себя к высоте. И стал нарочно лазить туда, где мне казалось страшно.
"Но ведь не одна высота,- думал я.- А вот в огонь полезть. В пожар. Или на зверя.- На разбойника. На войне. В штыки, например".
Я думал: вот лев - ничего не боится. Вот здорово. Это характер. А чего ему бояться, коли он сильней всех? Я на таракана тоже без топора иду. А потом прочел у Брема, что он сытого льва камнем спугнул; бросил камнем, а тот, поджавши хвост, как собака, удрал. Где же характер?
Потом я думал про черкесов. Вот черкес - этот прямо на целое войско один с кинжалом. Ни перед чем не отступит. А товарищ мне говорит:
- А спрыгнет твой черкес с пятого этажа?
- Дурак он прыгать,- говорю.
- А чего же он не дурак на полк один идти?
Я задумался. Верно: если б он зря не боялся, то ска-зать ему: а ну-ка, не боишься в голову из пистолета стрелять? Он бац! И готово. Эгак давно бы ни одного черкеса живого не было. С горы в пропасть прыгали бы, как блохи, и палили бы себе в башку из чего попало. Если им смерть нипочем. Ясное дело: совсем не нипо-чем и небось как лечатся, когда заболеют или ранены. Зря на смерть не идут.
Вот про это "зря" я увидал целую картину. Дело было так.
Был 1905 год. Был еврейский погром. Хулиганье под охраной войск убивало и издевалось над евреями как хотело. Да и над всяким, кто совался про-тив. И образовался "Союз русского народа"...
Казенные погромщики, им даны были значки и воля: во имя царя-отечества наводить страх и трепет. В союз этот собра-лась всякая сволочь, А чуть что - на помошь выезжала
казачья сотня, на конях, с винтовками, с шашками, нагайками. Читали, может быть, про эти времена? Но читать одно. А вот выйдешь на улицу часов в семь хотя бы вечера и видишь: идет по тротуару строем душ двадцать парией в желтых рубахах. Кто не понравился - остановили, избили до полусмерти и дальше. Дружина "Союза русского народа".
В это время как раз приходит ко мне товарищ. Приглашает дать бой дружине. Днем, на улице. Я ни о чем другом не подумал, только: неужто струшу? И сказал: "Идет".., Он мне дал револьвер. А за револьвер тогда, если найдут,- ой-ой! Если не расстрел, то каторга на-верняка.
Уговорились где, когда. "И Левка будет". Д Левку я знал. И удивился: Левка был известен как трус. Его называли Левка-жид, и он боялся по доске канаву перейти. Воин! Однако часов в пять вечера все оказались в сборе. И Левка. Место было то, с которого начинала орудовать дружина. Нас было семеро. Мы растянулись вдоль улицы под домами. Вот и желтые рубахи. Улица сразу опустела: еврейский квартал. Дружина идет строем. Мы стаим, прижавшись к домам. Нас не видно.
У меня сердце работало во всю мочь: что-то будет? Чем бы ни кончилось, все равно замечен, и потом... Все равно найдут. Стрельба на улицах... Военный суд. Виселица.
Вдруг один из дружинников поднял камень-трах в окно. В тот же момент выстрелил наш вожак. Это значило - открывай огонь.
Наши стали палить. Мой выстрел был седьмым. Но я думал, что есть еще утек: есть возможность замести следы. Дружина шарахнулась. Их начальник что-то крикнул, все стали на колено и стали палить из револьверов.
И вдруг Левка выбегает на середину улицы и с роста бьет из своего маузера. Выстрелит, подбежит шагов на пять и снова. Он подбегал все ближе с каждым выстрелом, и вдруг все наши выскочили на мостовую, и в тот же миг дружина вскочи чила на ноги и бросилась за угол. Левка побежал вслед, но его догнал наш вожак и так дернул за плечо, что Левка слетел с ног.
Дружина постреливала из-за угла.
Через пять минут Уже взвод казаков дробно скакал по мостовой. Дал с коней залп. Левку держали, чтоб он не бросился на них. А я только со всей силой удерживал ноги на
панели, чтоб не понесли назад. А грудь - как железная решетка, через которую дует ледяной ветер.
Мы, отстреливаясь, благополучно отступили. Не знаю, много ли стрелял я.
Я сразу не пошел домой, чтоб запутать следы, наплести петель. А Левку едва вытолкали с улицы, он плакал и рвался.
Я испытывал храбрость, а у Левки сестру бросили в пожар. Лез не зря. У него в ушах стоял крик сестры и не замолк вопль народа своего. Это стояло сзади, и на это опирался его дух.
У меня был товарищ -шофер. К нему подошли двое ночью, и он снял свою меховую тужурку и сапоги и раз-детый прибежал домой зайчиком по морозу.
Его мобилизовали. И через два месяца я узнал: летел на мотоцикле с донесением в соседнюю часть. Не довезет-тех окружат, отрежут. По пути из лесу стрельба. Пробивают ноги - поддал газу. Пробивают бак с бензином. Заткнул на ходу платком, пальцем, правил одной рукой и пер. пер - и больше думал о бензине, чем о крови, что текла из ноги; поспеть бы довезти.
А чего проще: стать. Взяли бы в плен, перевязали, отправили в госпиталь. Да, не меховым бушлатиком подперт на этот раз был дух.
Или вот вам случай с моим приятелем капитаном Ерохиным. Ему дали груз бертолетовой соли в бочонках из Англии в Архангельск. При выгрузке у пристани от удара эта соль воспламенилась в трюме.
Бертолетова соль выделяет кислород - это раз, так что поддает силы пожару. А второе - она взрывается. Получше пороха. И ею полон трюм. Ахнет - и от парохода одни черепии. Он взорвется, как граната.
Через минуту пламя уже стояло из трюма выше мачт. У всей команды натуральное движение - на берег и бегом без оглядки от этого плавучего снаряда, и тут голос капитана: "Заливай!"
И капитан стал красней огня н громче пламени. И никто не ушел. Не сошла машинная команда со своих мест, и дали воду, дали шланги в трюм, и люди работали обезьяньей хваткой.
А берег опустел: все знали - рванет судно, на берегу тоже не поздоровится. И залили. Через полчаса приехала пожарная команда. Не пустил ее Ерохин: после драки кулаками не машут. На что его дух опирался?
. Да ведь каждый капитан, приняв судно, чувствует, что в нем, в этом судне, его честь и жизнь. Недаром го-ворят: Борис Иваныч идет, когда видят пароход, капи-тан которого - Борис Иванович. И в капитане это крепко завинчено, и всякий моряк это знает, как только вступает на судно: капитан и судно - одно. И горел не парароход, сам Ерохин горел. Этим чувством и был подперт его дух.
А то ведь говорили: как осторожно Ерохин ходит. Чуть карте не верит - прямо торцом в море и в обход. Не трусоват ли? Но поставьте тех, кто так говорил, командовать судном: думаю, и они не ушли бы с пожара и они бы не проверяли неверные карты своим килем. , Но вы скажете: "Что большие дела - война да море. А вот на улице..."
Да, на улице, на каждой почти улице есть свой "Иван". Был и в нашем переулке такой клевый парень, кому все не под шапку. Никому не уважит. Лезет хоть на кого.
Просто, скажете, смелый - и все тут. Нет, не все. Для него вся жизнь в этой улице, тут его положе-ние держится кулаком. Отступил - пропал. Хоть за воро-рота завтра не выходи. И когда его подуськивали затронуть здорового прохожего - как ему отказаться? Aгa Полез в бутылку! Слабо! И все его положение - героя и "Ивана" - повисло на волоске. И он уж кричит через дорогу:
- Эй, ты что смотришь?
- В рыло давно не заезжали тебе, видать.- И шагает через улицу.
Все глядят, как наш-то его.
А прохожему не до того, чтоб на каждой улице драться. Прохожий уклоняется. Aга! То-то.
Знай, как рыло держать.
А потом чего-то он перестал с ребятами за воротами стоять, прохожих поджидать. Днем его вовсе не стало видно.Как-то вечером слышу у ворот разговор, его голос:
Ты сколько можешь осьминых заклепок в час да-вить? Не пробовал? Вот ты попробуй.
У нас есть один, и посмотреть-невидный из себя парень, так он, брат, в час заколачивает - мне в три не кончить.
Потом через месяц слышу - он на ребят покрикивает:
- А вы что? Все бузу трете?
- Чего к человеку при-стали! Человек в баню идет.
А раньше самое первое дело - задраться с таким и чтоб белье в грязь разлетелось.
Вышел из "Иванов", в другом его жизнь, в другом честь- не на улице, на заводе.
Не подуськаешь:
нет у него ни подъему, ни духу леать на здорового дядю - улице свою храбрость показывать.
Вылетела прежняя подпорка его духа.
А вот еще:
один мне говорил, что до того боялся кладбища, что и днем его обходил.
Раз пришлось отводить домой девочку лет семи. Дорога самая короткая - через кладбище.
Она ему:
- Дяденька, кладбищем-то ближе всего, только, ой!Темно уж.
- А ты боишься, что ли?
- С вами-то мне нигде не страшно.
Мой приятель сразу усатым дядей стал. По кресту похлопывал, говорил:
- Да чего бояться, дурашка: он деревянный. Чего on тебе сделает?
- А покойники, они мертвые. Поди, и кости уж сгнили. Ничего там нет: земля да крест.
Девочка к нему жалась, он ее все по головке гладил.
Ну, а лотом? Потом снова обходил. На девочкино доверие оперся его дух.